МАРИНА ЦВЕТАЕВА
Не возьмешь моего румянца —
Сильного — как разливы рек!
Ты охотник, но я не дамся,
Ты погоня, но я есмь бег.
Не возьмешь мою душу живу!
Так, на полном скаку погонь —
Пригибающийся — и жилу
Перекусывающий конь
Аравийский.
Эти строки были написаны задолго до того, как на бумагу прольётся горечь предсмертных записок. Горечь осознанная, облачённая в чёткие, продуманные, лаконичные фразы, горечь, с которой она давно уже сроднилась и без которой жить стало бы странно, непривычно - как без боли.
В одной из записок просьба: «.. Не похороните живой! Хорошенько
проверьте…».
Ведая, осознавая, что давно «похоронили» заживо, всё-таки просила.
Упрятали, заточили в плотный, непроницаемый слой равнодушия,
безразличия, презрения…
Если и пробивался сквозь панцирь этот чей-то сочувственный взгляд, то не
часто, а уж слово – совсем редко. Ещё весной тридцать девятого она писала: Отказываюсь — быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь — жить.
С волками площадей
Отказываюсь — выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть —
Вниз — по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один — отказ.
" Стихи к Чехии" М.Ц.
Но металась душа, жил Голос и ... надежда. Как преображалось лицо, как оживали глаза, когда она читала вслух стихи, когда видела, что её хотели слушать и слышать. Л.К. Чуковская в воспоминаниях пишет: «Марина Ивановна менялась на глазах. Серые щеки обретали цвет. Глаза из желтых
превращались в зеленые. Напившись чаю, она пересела на колченогий диван
и закурила. Сидя очень прямо, с интересом вглядывалась в новые лица.
<…> С каждой минутой она становилась моложе...»
...Вглядываюсь в милое, усталое лицо на фотографии и пытаюсь
разглядеть роковую тень обречённости.
И не вижу никакой тени, только улыбка по-прежнему прячется
в уголках тёмного, красиво очерченного рта, да вот ещё глаза… Страх, какие глаза! Погибельные.
Пожалуй, в них-то – огромных, светлых, «русалочьих» –
тогда уже – знание и бремя чего-то такого, от чего простым смертным делается не
по себе.
Знание чего-то большего?
И иссушённость, подавленность – в поздних фотографиях.
В последних…
Семьдесят лет
минуло с того августовского дня (8 августа 1941г.), когда она ступила на палубу
парохода «Александр Пирогов», который увёз её к берегам более чем дальним.
На пристани совсем немного провожающих: Лев Бруни, Лидия Либединская, Пастернак.
Шутка о верёвочке, которая «всё выдержит, повеситься можно…»
оказалась совсем не шуточной.
Знать бы, чем обернётся... Внимательнее бы слушать и - слышать.
Задолго до отъезда в Елабугу, она писала: «Никто не видит — не знает, — что я год уже ищу глазами крюк… Я год примеряю смерть…»
Пароход прибыл в Елабугу 18 августа.
А 31 августа её не стало…
И вьются одна за другой версии, свиваются в верёвочку,
затянувшуюся петлёй на её горле.
«Сколько верёвочке не виться…», говорят…
У этой, пожалуй, конца нет и не будет.
Здесь и без «руки НКВД» не обошлось, конечно.
Преуспела эта «рука» в свивании верёвочек, и прочны они
были…
Известно, что поэт
Асеев до конца дней своих замаливал этот грех. Себя считая виновным и в её гибели, и в том, что просьбу её
предсмертную ( о Муре), прямо к нему обращённую, не смог выполнить.
Отмолил?
Как знать…
Господь милосерден, говорят.
А драматург Тренёв грехи не замаливал, убеждения мешали.
Но, несмотря на свою успешность, на обласканность родной
партией и не менее родным правительством, сам о себе
сказал однажды: «Я знаю, что не оправдал надежд русской литературы, я не сумел
стать настоящим человеком и писателем..».
Было ли это как-то связано с её гибелью?
Чувствовал ли он хоть какое-то раскаяние?
Ведь это именно он рассуждал об «иждивенческих настроениях»
недавней белоэмигрантки, в то время, когда решался вопрос о переселении
Цветаевой с сыном из Елабуги в Чистополь,
где жил Асеев с семьёй, где жила семья Пастернака…
Где ей, возможно, было бы чуть легче дышать.
Где, возможно, удалось бы отвести петлю последнего
августовского дня лета одна тысяча девятьсот сорок первого года, затянувшуюся на её шее.
Опять это «бы»…
Не бывает «если бы», увы.
Но таится
на самом дне ящика Пандоры Надежда, вот и цепляешься за это "если бы".
Строка цветаевская горяча и сегодня. Живая, пульсирующая…
И взгляд на фотографиях – живой.
Вразрез со словами Ахматовой:
Когда человек умирает, Изменяются его портреты. По-другому глаза глядят, и губы Улыбаются другой улыбкой. Я заметила это, вернувшись С похорон одного поэта. И с тех пор проверяла часто, И моя догадка подтвердилась. ( А.А. "Когда человек умирает...")
В 1990 году патриарх Всея Руси Алексий II дал благословение
на отпевание Марины Цветаевой ( в РПЦ и по сей день запрещено отпевание
самоубийц).
Отпевание состоялось в день 50-летней годовщины кончины в
московском Храме Вознесения Господня у Никитских ворот.
Основанием для того послужило прошение Анастасии Ивановны
Цветаевой и группы людей, в том числе - диакона Андрея Кураева.
Стало быть, с того самого дня стало возможным просить о
Царствии Небесном для неё, ибо в царствии земном жилось ей трудно и больно. Многие просили и до отпевания. Многие же и сейчас распинают имя её, пытаясь очернить, оговорить. И человек - плохой, и жена - никудышняя, и мать - плохая, и вообще... Одно лишь хочется напомнить хулителям её имени: "Не судите да не судимы будете..". Она была земным человеком - это всё сказано. Но она была Поэтом. О ней и сегодня, спустя семьдесят лет после её трагического ухода, говорят, плачут, молятся. И сегодня помнят её стихи. Кто вспомнит о вас? Жалкая кучка дальних родственников, вздыхающих с...облегчением?
Впрочем, вряд ли это остановит тех, кто несмотря на то, что человека нет в живых, продолжает порочить его имя. Что ж... Б-г им всем судья.
И лишь только Он вправе судить её. А нам дано это благо: читать и перечитывать строчки стихов, где поёт крылатая душа её. Светлая память Вам, Марина Ивановна. Покойтесь в мире...
***
Лежат они, написанные наспех,
Тяжелые от горечи и нег.
Между любовью и любовью распят
Мой миг, мой час, мой день, мой год, мой век
И слышу я, что где-то в мире — грозы,
Что амазонок копья блещут вновь.
—А я пера не удержу! — Две розы
Сердечную мне высосали кровь.
Москва, 20 декабря 1915
Безумье — и благоразумье,
Позор — и честь,
Все, что наводит на раздумье,
Все слишком есть —
Во мне. — Все каторжные страсти
Свились в одну! —
Так в волосах моих — все масти
Ведут войну!
Я знаю весь любовный шепот,
—Ах, наизусть! —
—Мой двадцатидвухлетний опыт —
Сплошная грусть!
Но облик мой — невинно розов,
— Что ни скажи! —
Я виртуоз из виртуозов
В искусстве лжи.
В ней, запускаемой как мячик
—Ловимый вновь! —
Моих прабабушек-полячек
Сказалась кровь.
Лгу оттого, что по кладбищам
Трава растет,
Лгу оттого, что по кладбищам
Метель метет...
От скрипки — от автомобиля —
Шелков, огня...
От пытки, что не все любили
Одну меня!
От боли, что не я — невеста
У жениха...
От жеста и стиха — для жеста
И для стиха!
От нежного боа на шее...
И как могу
Не лгать, — раз голос мой нежнее,
Когда я лгу...
3 января 1915
Как жгучая, отточенная лесть
Под римским небом, на ночной веранде,
Как смертный кубок в розовой гирлянде
Магических таких два слова есть.
И мертвые встают как по команде,
И Бог молчит — то ветреная весть
Язычника — языческая месть:
Не читанное мною Ars Amandi*
Мне синь небес и глаз любимых синь
Слепят глаза. — Поэт, не будь в обиде,
Что времени мне нету на латынь!
Любовницы читают ли, Овидий?!
— Твои тебя читали ль? — Не отринь
Наследницу твоих же героинь!
29 сентября 1915
—————
* Искусство любви (лат.).
БАБУШКЕ
Продолговатый и твердый овал,
Черного платья раструбы...
Юная бабушка! Кто целовал
Ваши надменные губы?
Руки, которые в залах дворца
Вальсы Шопена играли...
По сторонам ледяного лица
Локоны, в виде спирали.
Темный, прямой и взыскательный взгляд.
Взгляд, к обороне готовый.
Юные женщины так не глядят.
Юная бабушка, кто вы?
Сколько возможностей вы унесли,
И невозможностей - сколько? -
В ненасытимую прорву земли,
Двадцатилетняя полька!
День был невинен, и ветер был свеж.
Темные звезды погасли.
- Бабушка! - Этот жестокий мятеж
В сердце моем - не от вас ли?..
***
Быть нежной, бешеной и шумной,
- Так жаждать жить! -
Очаровательной и умной, -
Прелестной быть!
Нежнее всех, кто есть и были,
Не знать вины...
- О возмущенье, что в могиле
Мы все равны!
Стать тем, что никому не мило,
- О, стать как лед! -
Не зная ни того, что было,
Ни что придет,
Забыть, как сердце раскололось
И вновь срослось,
Забыть свои слова и голос,
И блеск волос.
Браслет из бирюзы старинной -
На стебельке,
На этой узкой, этой длинной
Моей руке...
Как зарисовывая тучку
Издалека,
За перламутровую ручку
Бралась рука,
Как перепрыгивали ноги
Через плетень,
Забыть, как рядом по дороге
Бежала тень.
Забыть, как пламенно в лазури,
Как дни тихи...
- Все шалости свои, все бури
И все стихи!
Мое свершившееся чудо
Разгонит смех.
Я, вечно-розовая, буду
Бледнее всех.
И не раскроются - так надо -
- О, пожалей! -
Ни для заката, ни для взгляда,
Ни для полей -
Мои опущенные веки.
- Ни для цветка! -
Моя земля, прости навеки,
На все века.
И так же будут таять луны
И таять снег,
Когда промчится этот юный,
Прелестный век.
***
Вы, идущие мимо меня
К не моим и сомнительным чарам, —
Если б знали вы, сколько огня,
Сколько жизни, растраченной даром,
И какой героический пыл
На случайную тень и на шорох...
И как сердце мне испепелил
Этот даром истраченный порох.
О, летящие в ночь поезда,
Уносящие сон на вокзале...
Впрочем, знаю я, что и тогда
Не узнали бы вы — если б знали —
Почему мои речи резки
В вечном дыме моей папиросы,—
Сколько темной и грозной тоски
В голове моей светловолосой.
***
Горечь! Горечь! Вечный привкус
На губах твоих, о страсть!
Горечь! Горечь! Вечный искус —
Окончательнее пасть.
Я от горечи — целую
Всех, кто молод и хорош.
Ты от горечи — другую
Ночью за руку ведешь.
С хлебом ем, с водой глотаю
Горечь-горе, горечь-грусть.
Есть одна трава такая
На лугах твоих, о Русь.
***
Идите же! - Мой голос нем
И тщетны все слова.
Я знаю, что ни перед кем
Не буду я права.
Я знаю: в этой битве пасть
Не мне, прелестный трус!
Но, милый юноша, за власть
Я в мире не борюсь.
И не оспаривает Вас
Высокородный стих.
Вы можете - из-за других -
Моих не видеть глаз,
Не слепнуть на моем огне,
Моих не чуять сил...
Какого демона во мне
Ты в вечность упустил!
Но помните, что будет суд,
Разящий, как стрела,
Когда над головой блеснут
Два пламенных крыла.
КОШКИ
Максу Волошину
Они приходят к нам, когда
У нас в глазах не видно боли.
Но боль пришла — их нету боле:
В кошачьем сердце нет стыда!
Смешно, не правда ли, поэт,
Их обучать домашней роли.
Они бегут от рабской доли:
В кошачьем сердце рабства нет!
Как ни мани, как ни зови,
Как ни балуй в уютной холе,
Единый миг — они на воле:
В кошачьем сердце нет любви!
***
Листья ли с древа рушатся,
Розовые да чайные?
Нет, с покоренной русости
Ризы ее, шелка ее...
Ветви ли в воду клонятся,
К водорослям да к ржавчинам?
Нет,— без души, без помысла
Руки ее упавшие.
Смолы ли в траву пролиты,—
В те ли во лапы кукушечьи?
Нет,— по щекам на коврики
Слезы ее,— ведь скушно же!
Барин, не тем ты занятый,
А поглядел бы зарево!
То в проваленной памяти —
Зори ее: глаза его!
***
На заре — наимедленнейшая кровь,
На заре — наиявственнейшая тишь.
Дух от плоти косной берет развод,
Птица клетке костной дает развод,
Око зрит — невидимейшую даль,
Сердце зрит — невидимейшую связь.
Ухо пьет — неслыханнейшую молвь.
Над разбитым Игорем плачет Див.
***
На плече моем на правом
Примостился голубь-утро,
На плече моем на левом
Примостился филин-ночь.
Прохожу, как царь казанский.
И чего душе бояться -
Раз враги соединились,
Чтоб вдвоем меня хранить!
***
Неподражаемо лжет жизнь:
Сверх ожидания, сверх лжи...
Но по дрожанию всех жил
Можешь узнать: жизнь!
Словно во ржи лежишь: звон, синь...
(Что ж, что во лжи лежишь!) — жар, вал
Бормот — сквозь жимолость — ста жил...
Радуйся же!— Звал!
И не кори меня, друг, столь
Заворожимы у нас, тел,
Души — что вот уже: лбом в сон.
Ибо — зачем пел?
В белую книгу твоих тишизн,
В дикую глину твоих «да» —
Тихо склоняю облом лба:
Ибо ладонь — жизнь.
О. Э. Мандельштаму
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих верст.
Я знаю, наш дар — неравен,
Мой голос впервые — тих.
Что вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
На страшный полет крещу Вас:
Лети, молодой орел!
Ты солнце стерпел, не щурясь,
Юный ли взгляд мой тяжел?
Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед...
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих лет.
О. Э.
Мандельштаму
Откуда такая нежность?
Не первые — эти кудри
Разглаживаю, и губы
Знавала темней твоих.
Всходили и гасли звезды,
Откуда такая нежность?—
Всходили и гасли очи
У самых моих очей.
Еще не такие гимны
Я слушала ночью темной,
Венчаемая — о нежность!—
На самой груди певца.
Откуда такая нежность,
И что с нею делать, отрок
Лукавый, певец захожий,
С ресницами — нет длинней?
Софье Парнок
Под лаской плюшевого пледа
Вчерашний вызываю сон.
Что это было? — Чья победа? —
Кто побежден?
Всё передумываю снова,
Всем перемучиваюсь вновь.
В том, для чего не знаю слова,
Была ль любовь?
Кто был охотник? — Кто — добыча?
Всё дьявольски-наоборот!
Что понял, длительно мурлыча,
Сибирский кот?
В том поединке своеволий
Кто, в чьей руке был только мяч?
Чье сердце — Ваше ли, мое ли
Летело вскачь?
И все-таки — что ж это было?
Чего так хочется и жаль?
Так и не знаю: победила ль?
Побеждена ль?
Б. Пастернаку
Рас-стояние: версты, мили...
Нас рас-ставили, рас-садили,
Чтобы тихо себя вели
По двум разным концам земли.
Рас-стояние: версты, дали...
Нас расклеили, распаяли,
В две руки развели, распяв,
И не знали, что это - сплав
Вдохновений и сухожилий...
Не рассорили - рассорили,
Расслоили...
Стена да ров.
Расселили нас, как орлов-
Заговорщиков: версты, дали...
Не расстроили - растеряли.
По трущобам земных широт
Рассовали нас, как сирот.
Который уж, ну который - март?!
Разбили нас - как колоду карт!
***
Руки даны мне — протягивать каждому обе,
Не удержать ни одной, губы — давать имена,
Очи — не видеть, высокие брови над ними —
Нежно дивиться любви и — нежней — нелюбви.
А этот колокол там, что кремлевских тяжеле,
Безостановочно ходит и ходит в груди,—
Это — кто знает?— не знаю,— быть может,—
должно быть —
Мне загоститься не дать на российской земле!
Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух - не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
Пляшущим шагом прошла по земле!- Неба дочь!
С полным передником роз!- Ни ростка не наруша!
Знаю, умру на заре!- Ястребиную ночь
Бог не пошлет по мою лебединую душу!
Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Прорезь зари - и ответной улыбки прорез...
- Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!
http://www.youtube.com/watch?v=JqYxbjVPSvo&NR=1
P.S. ЦВЕТАЕВА Марина Ивановна, русская поэтесса.
Родилась 26 сентября (8 октября) 1892, в московской семье.
Отец - И. В. Цветаев - профессор-искусствовед, основатель Московского
музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина, мать - М. А. Мейн
(умерла в 1906), пианистка, ученица А. Г. Рубинштейна, дед сводных
сестры и брата - историк Д. И. Иловайский. В детстве из-за болезни
матери (чахотка) Цветаева подолгу жила в Италии, Швейцарии, Германии;
перерывы в гимназическом образовании восполнялись учебой в пансионах в
Лозанне и Фрейбурге. Свободно владела французским и немецким языками. В
1909 слушала курс французской литературы в Сорбонне.
Начало литературной деятельности Цветаевой связано с
кругом московских символистов; она знакомится с В. Я. Брюсовым,
оказавшим значительное влияние на её раннюю поэзию, с поэтом Эллисом (Л.
Л. Кобылинским), участвует в деятельности кружков и студий при
издательстве "Мусагет". Не менее существенное воздействие оказали
поэтический и художественный мир дома М. А. Волошина в Крыму (Цветаева
гостила в Коктебеле в 1911, 1913, 1915, 1917). В двух первых книгах
стихов "Вечерний альбом" (1910), "Волшебный фонарь" (1912) и поэме
"Чародей" (1914) тщательным описанием домашнего быта (детской, "залы",
зеркал и портретов), прогулок на бульваре, чтения, занятий музыкой,
отношений с матерью и сестрой имитируется дневник гимназистки
(исповедальность, дневниковая направленность акцентируется посвящением
"Вечернего альбома" памяти Марии Башкирцевой), которая в этой атмосфере
"детской" сентиментальной сказки взрослеет и приобщается к поэтическому.
В поэме "На красном коне" (1921) история становления поэта обретает
формы романтической сказочной баллады.
В следующих книгах "Версты" (1921-22) и "Ремесло" (1923),
обнаруживающих творческую зрелость Цветаевой, сохраняется ориентация на
дневник и сказку, но уже преображающуюся в часть индивидуального
поэтического мифа. В центре циклов стихов, обращенных к
поэтам-современникам А. А. Блоку, С. Парнок, А. А. Ахматовой,
посвященных историческим лицам или литературным героям - Марине Мнишек,
Дон Жуану и др., - романтическая личность, которая не может быть понята
современниками и потомками, но и не ищет примитивного понимания,
обывательского сочувствия. Цветаева, до определенной степени
идентифицируя себя со своими героями, наделяет их возможностью жизни за
пределами реальных пространств и времен, трагизм их земного
существования компенсируется принадлежностью к высшему миру души, любви,
поэзии.
Характерные для лирики Цветаевой романтические мотивы
отверженности, бездомности, сочувствия гонимым подкрепляются реальными
обстоятельствами жизни поэтессы. В 1918-22 вместе с малолетними детьми
она находится в революционной Москве, в то время как ее муж С. Я. Эфрон
сражается в белой армии (стихи 1917-21, полные сочувствия белому
движению, составили цикл "Лебединый стан"). С 1922 начинается
эмигрантское существование Цветаевой (кратковременное пребывание в
Берлине, три года в Праге, с 1925 - Париж), отмеченное постоянной
нехваткой денег, бытовой неустроенностью, непростыми отношениями с
русской эмиграцией, возрастающей враждебностью критики. Лучшим
поэтическим произведениям эмигрантского периода (последний прижизненный
сборник стихов "После России" 1922-1925, 1928; "Поэма горы", "Поэма
конца", обе 1926; лирическая сатира "Крысолов", 1925-26; трагедии на
античные сюжеты "Ариадна", 1927, опубликована под названием "Тезей", и
"Федра", 1928; последний поэтический цикл "Стихи к Чехии", 1938-39, при
жизни не публиковался и др.) присущи философская глубина,
психологическая точность, экспрессивность стиля.
Свойственные поэзии Цветаевой исповедальность,
эмоциональная напряженность, энергия чувства определили специфику языка,
отмеченного сжатостью мысли, стремительностью развертывания лирического
действия. Наиболее яркими чертами самобытной поэтики Цветаевой явились
интонационное и ритмическое разнообразие (в т. ч. использование раешного
стиха, ритмического рисунка частушки; фольклорные истоки наиболее
ощутимы в поэмах-сказках "Царь-девица", 1922, "Молодец", 1924),
стилистические и лексические контрасты (от просторечия и заземленных
бытовых реалий до приподнятости высокого стиля и библейской образности),
необычный синтаксис (уплотненная ткань стиха изобилует знаком "тире",
часто заменяющим опускаемые слова), ломка традиционной метрики (смешение
классических стоп внутри одной строки), эксперименты над звуком (в т.
ч. постоянное обыгрывание паронимических созвучий, превращающее
морфологический уровень языка в поэтически значимый) и др.
В отличие от стихов, не получивших в эмигрантской среде
признания (в новаторской поэтической технике Цветаевой усматривали
самоцель), успехом пользовалась ее проза, охотно принимавшаяся
издателями и занявшая основное место в ее творчестве 1930-х гг.
("Эмиграция делает меня прозаиком..."). "Мой Пушкин" (1937), "Мать и
музыка" (1935), "Дом у Старого Пимена" (1934), "Повесть о Сонечке"
(1938), воспоминания о М. А. Волошине ("Живое о живом", 1933), М. А.
Кузмине ("Нездешний ветер", 1936), А. Белом ("Пленный дух", 1934) и др.,
соединяя черты художественной мемуаристики, лирической прозы и
философской эссеистики, воссоздают духовную биографию Цветаевой. К прозе
примыкают письма поэтессы к Б. Л. Пастернаку (1922-36) и Р. М. Рильке
(1926) - своего рода эпистолярный роман.
В 1937 Сергей Эфрон, ради возвращения в СССР ставший
агентом НКВД за границей, оказавшись замешанным в заказном политическом
убийстве, бежит из Франции в Москву. Летом 1939 вслед за мужем и дочерью
Ариадной (Алей) возвращается на родину и Цветаева с сыном Георгием
(Муром). В том же году и дочь и муж были арестованы (С. Эфрон расстрелян
в 1941, Ариадна после пятнадцати лет репрессий была в 1955
реабилитирована). Сама Цветаева не могла найти ни жилья ни работы; ее
стихи не печатались. Оказавшись в начале войны в эвакуации в г. Елабуга,
ныне Татарстан, безуспешно пыталась получить поддержку со стороны
писателей.
31 августа 1941 покончила жизнь самоубийством.
|