Иван Бунин
03.10.2011, 14:15

 



                                                                                        ИВАН БУНИН

                                  

Без  чего мы себя не представляем?

Без обычного жизненного хлама, коим обрастаем постепенно и неизбежно, и избавляться от которого тем сложнее, чем дольше живём на свете?

Без болезней и привычек, и зачастую первое является следствием второго, и мы, понимая это, привычкам своим всё ж не изменяем.

Без булыжной мостовой, без старого, обветшавшего дома с грифонами у подъезда..

Без книг…

Без чего мы были бы  не мы  и немы,( надеюсь, простится мне этот невольный каламбур…)

Каждый из нас ответит по-своему и по-своему же будет прав; и тот, с кем ваше представление о невозможности и неполноценности существования совпадёт, – и есть ваша душа-сестрица.

А все кровные узы – полнейшая чепуха, ибо только духовное родство – есть родство подлинное, истинное…

Что было бы со мной, не случись в моей жизни Бунина, Булгакова, Паустовского, Грина?

Скорее всего, жила бы себе не зная забот, но жизнь моя была бы ущербна и сыта.

Теперь я хорошо это понимаю: жила бы в сытости и беззаботности и…

И чувствовала бы себя неполноценной, чем-то важным, если не главным ли, обделённой…

Дорогие друзья, ко дню рождения писателя 10 ( 22 октября) Diligans предлагает вашему вниманию небольшую стихотворную подборку Ивана Алексеевича Бунина и рассказ «Лёгкое дыхание».

 


 «Дай мне звезду, - твердит ребенок сонный, -

Дай, мамочка...» Она, обняв его,

Сидит с ним на балконе, на ступеньках,

Ведущих в сад. А сад, степной, глухой,

Идет, темнея, в сумрак летней ночи,

По скату к балке. В небе, на востоке,

Краснеет одинокая звезда.

«Дай, мамочка...» Она с улыбкой нежной

Глядит в худое личико: «Что, милый?»

«Вон ту звезду...» - «А для чего?» - «Играть...»

 

Лепечут листья сада. Тонким свистом

Сурки в степи скликаются. Ребенок

Спит на колене матери. И мать,

Обняв его, вздохнув счастливым вздохом,

Глядит большими грустными глазами

На тихую далекую звезду...

Прекрасна ты, душа людская! Небу,

Бездонному, спокойному, ночному,

Мерцанью звезд подобна ты порой!

 

***

Ту звезду, что качалася в темной воде

 Под кривою ракитой в заглохшем саду,-

Огонек, до рассвета мерцавшей в пруде,-

 Я теперь в небесах никогда не найду.

 

В то селенье, где шли молодые года,

В старый дом, где я первые песни слагал,

Где я счастья и радости в юности ждал,

Я теперь не вернусь никогда, никогда.

 

* * *

Настанет день - исчезну я,

А в этой комнате пустой

Все то же будет: стол, скамья

Да образ, древний  и простой.

 

И так же будет залетать

Цветная бабочка в шелку,

Порхать, шуршать и трепетать

По голубому потолку.

 

И так же будет неба дно

Смотреть в открытое окно

и море ровной синевой

манить в простор пустынный свой.

 

***

Черный бархатный шмель, золотое оплечье,

Заунывно гудящий певучей струной,

Ты зачем залетаешь в жилье человечье

И как будто тоскуешь со мной?

 

За окном свет и зной, подоконники ярки,

Безмятежны и жарки последние дни,

Полетай, погуди - и в засохшей татарке,

На подушечке красной, усни.

 

Не дано тебе знать человеческой думы,

Что давно опустели поля,

Что уж скоро в бурьян сдует ветер угрюмый

Золотого сухого шмеля!

 

                Безнадежность

 

На севере есть розовые мхи,

Есть серебристо-шелковые дюны...

Но темных сосен звонкие верхи

Поют, поют над морем, точно струны.

 

Послушай их. Стань, прислонись к сосне:

Сквозь грозный шум ты слышишь ли их нежность?

Но и она — в певучем полусне.

На севере отрадна безнадежность.


* * *

Как дымкой даль полей закрыв на полчаса,

Прошел внезапный дождь косыми полосами -

И снова глубоко синеют небеса

Над освеженными лесами.

 

Тепло и влажный блеск. Запахли медом ржи,

На солнце бархатом пшеницы отливают,

И в зелени ветвей, в березах у межи,

Беспечно иволги болтают.

 

И весел звучный лес, и ветер меж берез

Уж веет ласково, а белые березы

Роняют тихий дождь своих алмазных слез

И улыбаются сквозь слезы.

 

* * *

Порыжели холмы. Зноем выжжены,

И так близко обрывы хребтов,

Поднебесных скалистых хребтов.

На стене нашей глинистой хижины

Уж не пахнет венок из цветов,

Из заветных засохших цветов.

Море все еще в блеске теряется,

Тонет в солнечной светлой пыли:

Что ж так горестно парус склоняется.

Белый парус в далекой дали?

Ты меня позабудешь вдали.

 

 

* * *

И цветы, и шмели, и трава, и колосья,

И лазурь, и полуденный зной...

Срок настанет - господь сына блудного спросит:

"Был ли счастлив ты в жизни земной?"

 

И забуду я все - вспомню только вот эти

Полевые пути меж колосьев и трав -

И от сладостных слез не успею ответить,

К милосердным коленям припав.

 

                  ДЕТСТВО

Чем жарче день, тем сладостней в бору

Дышать сухим смолистым ароматом,

И весело мне было поутру

Бродить по этим солнечным палатам!

 

Повсюду блеск, повсюду яркий свет,

Песок - как шелк... Прильну к сосне корявой

И чувствую: мне только десять лет,

А ствол - гигант, тяжелый, величавый.

 

Кора груба, морщиниста, красна,

Но как тепла, как солнцем вся прогрета!

И кажется, что пахнет не сосна,

А зной и сухость солнечного лета.

 

                   ДОННИК

 Брат, в запыленных сапогах,

Швырнул ко мне на подоконник

Цветок, растущий на парах,

Цветок засухи - желтый донник.

 

Я встал от книг и в степь пошел...

Ну да, все поле - золотое,

И отовсюду точки пчел

Плывут в сухом вечернем зное.

 

Толчется сеткой мошкара,

Шафранный свет над полем реет -

И, значит, завтра вновь жара

И вновь сухмень. А хлеб уж зреет.

 

Да, зреет и грозит нуждой,

Быть может, голодом... И все же

Мне этот донник золотой

На миг всего, всего дороже!

 
* * *

Месяц задумчивый, полночь глубокая...

Хутор в степи одинок...

Дремлет в молчанье равнина широкая,

Тепел ночной ветерок.

Желтые ржи, далеко озаренные,

Морем безбрежным стоят...

Ветер повеет - они, полусонные,

Колосом спелым шуршат.

Ветер повеет - и в тучку скрывается

Полного месяца круг;

Медленно в мягкую тень погружается

Ближнее поле и луг.

Зыблется пепельный сумрак над нивами,

А над далекой межой

Свет из-за тучек бежит переливами -

Яркою, желтой волной.

И сновиденьем, волшебною сказкою

Кажется ночь,- и смущен

Ночи июльской тревожною ласкою

Сладкий предутренний сон...

 

                   СЛОВО

 Молчат гробницы, мумии и кости,—

   Лишь слову жизнь дана:

Из древней тьмы, на мировом погосте,

   Звучат лишь Письмена.

 

И нет у нас иного достоянья!

   Умейте же беречь

Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,

   Наш дар бессмертный — речь.

 

* * *

Осыпаются астры в садах,

Стройный клен под окошком желтеет,

И холодный туман на полях

Целый день неподвижно белеет.

Ближний лес затихает, и в нем

Показалися всюду просветы,

И красив он в уборе своем,

Золотистой листвою одетый.

Но под этой сквозною листвой

В этих чащах не слышно ни звука...

Осень веет тоской,

Осень веет разлукой!

 

Поброди же в последние дни

По аллее, давно молчаливой,

И с любовью и с грустью взгляни

На знакомые нивы.

В тишине деревенских ночей

И в молчанье осенней полночи

Вспомни песни, что пел соловей,

Вспомни летние ночи

И подумай, что годы идут,

Что с весной, как минует ненастье,

Нам они не вернут

Обманувшего счастья..


                 ПОЭТ

 Поэт печальный и суровый,

Бедняк, задавленный нуждой,

Напрасно нищеты оковы

Порвать стремишься ты душой!

 

Напрасно хочешь ты презреньем

Свои несчастья победить

И, склонный к светлым увлеченьям,

Ты хочешь верить и любить!

 

Нужда еще не раз отравит

Минуты светлых дум и грез,

И позабыть мечты заставит,

И доведет до горьких слез.

 

Когда ж, измученный скорбями,

Забыв бесплодный, тяжкий труд,

Умрешь ты с голоду,- цветами

Могильный крест твой перевьют!

 

 

                 ПРИЗРАКИ

 Нет, мертвые не умерли для нас!

   Есть старое шотландское преданье,

Что тени их, незримые для глаз,

   В полночный час к нам ходят на свиданье,

 

Что пыльных арф, висящих на стенах,

   Таинственно касаются их руки

И пробуждают в дремлющих струнах

   Печальные и сладостные звуки.

 

Мы сказками предания зовем,

   Мы глухи днем, мы дня не понимаем;

Но в сумраке мы сказками живем

   И тишине доверчиво внимаем.

 

Мы в призраки не верим; но и нас

   Томит любовь, томит тоска разлуки...

Я им внимал, я слышал их не раз,

   Те грустные и сладостные звуки!

 

 

                 СИРИУС

 Где ты, звезда моя заветная,

   Венец небесной красоты?

Очарованье безответное

   Снегов и лунной высоты?

 

Где вы, скитания полночные

   В равнинах светлых и нагих,

Надежды, думы непорочные

   Далеких юных лет моих?

 

Пылай, играй стоцветной силою,

   Неугасимая звезда,

Над дальнею моей могилою,

   Забытой богом навсегда!

 

* * *

Зачем пленяет старая могила

Блаженными мечтами о былом?

Зачем зеленым клонится челом

Та ива, что могилу осенила,

Так горестно, так нежно и светло,

Как будто все, что было и прошло,

Уже познало радость воскресенья

И в лоне всепрощения, забвенья

Небесными цветами поросло?

 

* * *

В полночный час я встану и взгляну

На бледную высокую луну,

И на залив под нею, и на горы,

Мерцающие снегом вдалеке...

Внизу вода чуть блещет на песке,

А дальше муть, свинцовые просторы,

Холодный и туманный океан...

 

Познал я, как ничтожно и не ново

Пустое человеческое слово,

Познал надежд и радостей обман,

Тщету любви и терпкую разлуку

С последними, немногими, кто мил,

Кто близостью своею облегчил

Ненужную для мира боль и муку,

И эти одинокие часы

Безмолвного полуночного бденья,

Презрения к земле и отчужденья

От всей земной бессмысленной красы

 

                 В ГОРАХ

 Поэзия темна, в словах невыразима:

Как взволновал меня вот этот дикий скат.

Пустой кремнистый дол, загон овечьих стад,

Пастушеский костер и горький запах дыма!

 

Тревогой странною и радостью томимо,

Мне сердце говорит: «Вернись, вернись назад!»—

Дым на меня пахнул, как сладкий аромат,

И с завистью, с тоской я проезжаю мимо.

 

Поэзия не в том, совсем не в том, что свет

Поэзией зовет. Она в моем наследстве.

Чем я богаче им, тем больше — я поэт.

 

Я говорю себе, почуяв темный след

Того, что пращур мой воспринял в древнем детстве:

— Нет в мире разных душ и времени в нем нет!

 

 

                 БОГИНЯ

 Навес кумирни, жертвенник в жасмине

И девственниц склоненных белый ряд.

Тростинки благовонные чадят

Перед хрустальной статуей богини,

Потупившей свой узкий, козий взгляд.

 

Лес, утро, зной. То зелень изумруда,

То хризолиты светят в хрустале.

На кованом из золота столе

Сидит она спокойная, как Будда,

Пречистая в раю и на земле.

И взгляд ее, загадочный и зыбкий,

Мерцает все бесстрастней и мертвей

Из-под косых приподнятых бровей,

И тонкою недоброю улыбкой

Чуть озарен блестящий лик у ней.

 

 

              КОШКА

 Кошка в крапиве за домом жила.

Дом обветшалый молчал, как могила.

Кошка в него по ночам приходила

И замирала напротив стола.

 

Стол обращен к образам — позабыли,

Стол как стоял, так остался. В углу

Каплями воск затвердел на полу —

Это горевшие свечи оплыли.

 

Помнишь? Лежит старичок-холостяк:

Кротко закрыты ресницы — и кротко

В черненький галстук воткнулась бородка.

Свечи пылают, дрожит нависающий мрак...

 

Темен теперь этот дом по ночам.

Кошка приходит и светит глазами.

Угол мерцает во тьме образами.

Ветер шумит по печам.

 

 ГРОБНИЦА РАХИЛИ

 «И умерла, и схоронил Иаков

Ее в пути...» И на гробнице нет

Ни имени, ни надписей, ни знаков.

 

Ночной порой в ней светит слабый свет,

И купол гроба, выбеленный мелом,

Таинственною бледностью одет,

 

Я приближаюсь в сумраке несмело

И с трепетом целую мел и пыль

На этом камне выпуклом и белом...

 

Сладчайшее из слов земных! Рахиль!

 

***

В столетнем мраке черной ели

Краснела темная заря,

И светляки в кустах горели

Зеленым дымом янтаря.

 

И ты играла в темной зале

С открытой дверью на балкон,

И пела грусть твоей рояли

Про невозвратный небосклон,

 

Что был над парком,— бледный, ровный,

Ночной, июньский,— там, где след

Души счастливой и любовной,

Души моих далеких лет.



                                                                 Лёгкое дыхание
  
   На кладбище, над свежей глиняной насыпью стоит новый крест из дуба, крепкий, тяжелый, гладкий.
   Апрель, дни серые; памятники кладбища,просторного уездного, ещё да­леко видны сквозь голые деревья, и холодный ветер звенит фарфоровым венком у подножия креста.
   В самый же крест вделан довольно большой, выпуклый фарфоровый ме­дальон, а в медальоне фотографический портрет гимназистки с радостны­ми, поразительно живыми глазами.
   Это Оля Мещерская.
   Девочкой она ничем не выделялась в толпе коричневых гимназических платьиц: что можно было сказать о ней, кроме того, что она из числа хорошеньких, богатых и счастливых девочек, что она способна, но шалов­лива и очень беспечна к тем наставлениям, которые её делает классная дама? Затем она стала расцветать, развиваться не по дням, а по часам. В четырнадцать лет у неё, при тонкой талии и стройных ножках, уже хо­рошо обрисовывались груди и все те формы, очарование которых ещё ни­когда не выразило человеческое слово; в пятнадцать она слыла уже кра­савицей. Как тщательно причесывались некоторые её подруги, как чистоп­лотны были, как следили за своими сдержанными движениями! А она ничего не боялась - ни чернильных пятен на пальцах, ни раскрасневшегося лица, ни растрёпанных волос, ни заголившегося при падении на бегу колена. Без всяких её забот и усилий и как-то незаметно пришло к ней всё то, что так отличало её в последние два года из всей гимназии, - изящест­во, нарядность, ловкость, ясный блеск глаз. Никто не танцевал так на балах, как Оля Мещерская, никто не бегал так на коньках, как она, ни за кем на балах не ухаживали столько, сколько за ней, и почему-то ни­кого не любили младшие классы, как её. Незаметно стала она девушкой, и незаметно упрочилась ей гимназическая слава, и уже пошли толки, что она ветрена, не может жить без поклонников, что в неё безумно влюблен гимназист Шеншин, что будто бы она его любит, но так изменчива в обра­щении с ним, что он покушался на самоубийство...
   Последнюю свою зиму Оля Мещерская совсем сошла с ума от веселья, как говорили и в гимназии. Зима была снежная, солнечная, морозная, ра­но опускалось солнце за высокий ельник снежного гимназического сада, неизменно погожее, лучистое, обещающее и на завтра мороз и солнце, гу­лянье на Соборной улице, каток в городском саду, розовый вечер, музыку и эту во все стороны скользящую на катке толпу, в которой Оля Мещерс­кая казалась самой беззаботной, самой счастливой. И вот, однажды, на большой перемене, когда она вихрем носилась по сборному залу от гоняв­шихся за ней и блаженно визжавших первоклассниц, её неожиданно позвали к начальнице. Она с разбегу остановилась, сделала только один глубокий вздох, быстрым и уже привычным женским движением оправила волосы, дёр­нула уголки передника к плечам и, сияя глазами, побежала наверх. На­чальница, моложавая, но седая, спокойно сидела с вязаньем в руках за письменным столом, под царским портретом.
   - Здравствуйте, mademoiselle Мещерская, - сказала она по-французс­ки, не поднимая глаз от вязанья. - Я, к сожалению, уже не первый раз принуждена призывать вас сюда, чтобы говорить с вами относительно ва­шего поведения.
   - Я слушаю, madame, - ответила Мещерская, подходя к столу, глядя на неё ясно и живо, но без всякого выражения на лице, и присела так легко и грациозно, как только она одна умела.
   - Слушать вы меня будете плохо, я, к сожалению, убедилась в этом, - сказала начальница и, потянув нитку и завертев на лакированном полу клубок, на который с любопытством посмотрела Мещерская, подняла глаза.
   - Я не буду повторяться, не буду говорить пространно, - сказала она.
   Мещерской очень нравился этот необыкновенно чистый и большой каби­нет, так хорошо дышавший в морозные дни теплом блестящей голландки и свежестью ландышей на письменном столе. Она посмотрела на молодого ца­ря, во весь рост написанного среди какой-то блистательной залы, на ровный пробор в молочных, аккуратно гофрированных волосах начальницы и выжидательно молчала.
   - Вы уже не девочка, - многозначительно значительно сказала началь­ница, втайне начиная раздражаться.
   - Да, madame, - просто, почта весело ответила Мещерская. - Но и не женщина, - еще многозначительнее сказала начальница, и её
   матовое лицо слегка заалело. - Прежде всего, - что это за прическа? Это женская прическа!
   - Я не виновата, madame, что у меня хорошие волосы, - ответила Ме­щерская и чуть тронула обеими руками свою красиво убранную голову.
   - Ах, вот как, вы не виноваты! - сказала начальница. - Вы не винова­ты в прическе, не виноваты в этих дорогих гребнях, не виноваты, что разоряете своих родителей на туфельки в двадцать рублей! Но, повторяю вам, вы совершенно упускаете из виду, что вы пока только гимназист­ка...
   И тут Мещерская, не теряя простоты и спокойствия, вдруг вежливо пе­ребила ее:
   - Простите, madame, вы ошибаетесь: я женщина. И виноват в этом - знаете кто? Друг и сосед папы, а ваш брат Алексей Михайлович Малютин. Это случилось прошлым летом в деревне...
   А через месяц после этого разговора казачий офицер, некрасивый и плебейского вида, не имевший ровно ничего общего с тем кругом, к кото­рому принадлежала Оля Мещерская, застрелил её на платформе вокзала, среди большой толпы народа, только что прибывшей с поездом. И неверо­ятное, ошеломившее начальницу признание Оли Мещерской совершенно подт­вердилось: офицер заявил судебному следователю, что Мещерская завлекла его, была с ним близка, поклялась быть его женой, а на вокзале, в день убийства, провожая его в Новочеркасск, вдруг сказала ему, что она и не думала никогда любить его, что все эти разговоры о браке - одно её из­девательство над ним, и дала ему прочесть ту страничку дневника, где говорилось о Малютине.
   - Я пробежал эти строки и тут же, на платформе, где она гуляла, поджидая, пока я кончу читать, выстрелил в неё, - сказал офицер. - Дневник этот вот он, взгляните, что было написано в нем десятого июля прошлого года.
   В дневнике было написано следующее: "Сейчас второй час ночи. Я крепко заснула, но тотчас же проснулась... Нынче я стала женщиной! Па­па, мама и Толя, все уехали в город, я осталась одна. Я была так счастлива, что одна! Я утром была в саду, в поле, была в лесу, мне ка­залось, что я одна во всём мире, и я думала так хорошо, как никогда в жизни. Я и обедала одна, потом целый час играла, под музыку у меня бы­ло такое чувство, что я буду жить без конца и буду так счастлива, как никто. Потом заснула у папы в кабинете, а в четыре часа меня разбудила Катя, сказала, что приехал Алексей Михайлович. Я ему очень обрадова­лась, мне было так приятно принять его и занимать. Он приехал на паре своих вяток, очень красивых, и они всё время стояли у крыльца, он ос­тался, потому что был дождь, ему хотелось, чтобы к вечеру просохло. Он жалел, что не застал папу, был очень оживлён и держал себя со мной ка­валером, много шутил, что он давно влюблён в меня. Когда мы гуляли пе­ред чаем по салу, была опять прелестная погода, солнце блестело через весь мокрый сад, хотя стало совсем холодно, и он вёл меня под руку и говорил, что он Фауст с Маргаритой. Ему пятьдесят шесть лет, но он ещё очень красив и всегда хорошо одет - мне не понравилось только, что он приехал в крылатке, - пахнет английским одеколоном, и глаза совсем мо­лодые, чёрные, а борода изящно разделена на две длинные части и совер­шенно серебряная. За чаем мы сидели на стеклянной веранде, я почувс­твовала себя как будто нездоровой и прилегла на тахту, а он курил, по­том пересел ко мне, стал опять говорить какие-то любезности, потом рассматривать и целовать мою руку. Я закрыла лицо шёлковым платком, и он несколько раз поцеловал меня в губы через платок... Я не понимаю, как это могло случиться, я сошла с ума. Я никогда не думала, что я та­кая! Теперь мне один выход... Я чувствую к нему такое отвращение, что не могу пережить этого!..."
   Город за эти апрельские дни стал чист, сух, камни его побелели, и по ним легко и приятно идти. Каждое воскресенье, после обедни, по Со­борной улице, ведущей к выезду из города, направляется маленькая жен­щина в трауре, в чёрных лайковых перчатках, с зонтиком из чёрного де­рева. Она переходит по шоссе грязную площадь, где много закопчённых кузниц и свежо дует полевой воздух; дальше, между мужским монастырем и острогом, белеет облачный склон неба и сереет весеннее поле, а потом, когда проберешься среди луж под стеной монастыря и повернёшь налево, увидишь как бы большой низкий сад, обнесённый белой оградой, над воро­тами которой написано Успение божией матери. Маленькая женщина мелко крестится и привычно идет по главной аллее. Дойдя до скамьи против ду­бового креста, она сидит на ветру и на весеннем холоде час, два, пока совсем не зазябнут её ноги в лёгких ботинках и рука в узкой лайке. Слушая весенних птиц, сладко поющих и в холод, слушая звон ветра в фарфоровом венке, она думает иногда, что отдала бы полжизни, лишь бы не было перед её глазами этого мёртвого венка. Этот венок, этот бугор, дубовый крест! Возможно ли, что под ним та, чьи глаза так бессмертно сияют из этого выпуклого фарфорового медальона на кресте, и как сов­местить с этим чистым взглядом то ужасное, что соединено теперь с име­нем Оли Мещерской? Но в глубине души маленькая женщина счастлива, как все преданные какой-нибудь страстной мечте люди.
   Женщина эта - классная дама Оли Мещерской, немолодая девушка, давно живущая какой-нибудь выдумкой, заменяющей ей действительную жизнь. Сперва такой выдумкой был её брат, бедный и ничем не замечательный прапорщик, - она соединила всю свою душу с ним, с его будущностью, ко­торая почему-то представлялась ей блестящей. Когда его убили под Мук­деном, она убеждала себя, что она - идейная труженица. Смерть Оли Ме­щерской пленила её новой мечтой. Теперь Оля Мещерская - предмет её не­отступных дум и чувств. Она ходит на её могилу каждый праздник, по ча­сам не спускает глаз с дубового креста, вспоминает бледное личико Оли Мещерской в гробу, среди цветов - и то, что однажды подслушала: однаж­ды, на большой перемене, гуляя по гимназическому залу, Оля Мещерская быстро, быстро говорила своей любимой подруге, полной, высокой Суббо­тиной:
   - Я в одной папиной книге, - у него много старинных смешных книг, - прочла, какая красота должна быть у женщины... Там, понимаешь, столько насказано, что всего не упомнишь: ну, конечно, чёрные, кипящие смолой глаза, - ей-богу, так и написано: кипящие смолой! - чёрные, как ночь, ресницы, нежно играющий румянец, тонкий стан, длиннее обыкновенного руки, - понимаешь, длиннее обыкновенного! - маленькая ножка, в меру большая грудь, правильно округленная икра, колена цвета раковины, по­катые плечи, - я многое почти наизусть выучила, так всё это верно! - но главное, знаешь ли что? - Лёгкое дыхание! А ведь оно у меня есть, - ты послушай, как я вздыхаю, - ведь правда, есть?
   Теперь это лёгкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре.
   1916





Категория: Серебряное Слово | Добавил: diligans
Просмотров: 926 | Загрузок: 0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]