АЛЕКСАНДР ТВЕРДОХЛЕБ
С И Р Е Н Ь
Фиолетовым крестиком вышиты бледные стены,
так похоже дыханье на « быть иль не быть».
Быть! – захватишь глоток синевато-серебряной пены
и со вздохом отпустишь по воздуху плыть.
Быть! – как белая лебедь с глазами персидской царевны,
словно киевской ведьмы явленье, как лепет из уст
сумасшедшей ворожки, и пенье безумной сирены –
фиолетовый Врубель. Сиреневый куст.
Очевидно: ей ближе, живительней воздух окраин,
среди двориков – школьный – особенно мил.
Фиолетовый блик на кусках неостывших окалин,
и на белом переднике синие пятна чернил.
И с притворством тихонь и проказниц лукаво смиренных,
терпеливо сносящих урочную скуку и плен,
во вселенной своей, своенравной и сверхсуверенной,
в полдень дремлет она в ожиданье больших перемен.
Очевидно темней на окраинах ночь, простодушней,
и живой соловей навещает глухие места,
и персидских царевен, и девочек в русских веснушках
наливаются перси, сливаются губы – в уста.
А к утру раскаляются, клеплются ковкие звенья,
и сверкают мгновенья, как искры сварные с ветвей,
просыпаются первыми горлицы, птицы сиреньи,
- Гули-гули, - голубки зовут заревать сизарей.
Заревая сирень в синевато-серекбряной пене,
гулевая сирень под глазами моих выпускниц
фиолетовой тенью проходит сквозь школьные стены
в рисованье и пенье, сопенье и писк…
П И Р Ы
Пью горечь тубероз…
Борис Пастернак
Как явствует из яств и судя по сосудам,
до истины дойти сегодня мудрено.
Не то теперь вино, не с той мы пьём посуды,
пилатами латынь изолгалась давно.
Исчадьям мастерских, лирической прослойке
властями всех мастей объявлена вражда.
Помянемте застой во здравье перестройки,
товарищи мои, паны и господа.
Такой февраль в умах, что хочется заплакать
и броситься в народ, на рынок – и вот там
узнать от торгашей о том, что Пастернака
петрушка – псевдоним, а сам он – Мандельштам.
А можно воспарить, как Сокол-Буревестник,
и даже уповать на совесть ум и честь,
В забытых именах копается словесник,
и Золушка, спеша, меняет всё, что есть.
Кругом одни борцы, а с ними не поспоришь,
ведь каждый левый – прав, а всякий правый – лев.
Тебя уже мутит от этих людных сборищ,
от голых королей и «ихних» королев.
- Пора , мой друг, пора отсюдыва смываться, -
набычившись, как Зевс, нашёптывает бес.
Блажен, кто не слыхал, как милые бранятся:
его не выдаст Бог, его свинья не съест.
Но всяк кулику своё, ему нельзя иначе,
куликствует в кулак о предках и кровях.
И Золушка спешит, во дни удач – на тачке,
а сдан последний грош – плетётся на бровях.
***
Ветер с моря
в шныряющих чайка
швыряется
солью осколочных брызг,
Бьёт
свистящей свинчаткой
по зубам
обмирающих скал -
прямо -
в хищный оскал
твердокаменных крыс.
Вычиняет
овечьи души
отдыхающих туш.
и ХА-ХО-ЧЕТ
над малостью душ
в непомерности тушьей,
вытравляя в них робость,
как дуст,
обжигающей слизью медуз.
У-У-У ! –
ветер с моря
дует в меня, как в трубу,
выдувая песок.
Столько в нём голосов,
столько в нём нерастраченных бурь…
Ветер с моря!
П Л Я Ж
Конечно, этот пляж и все его фигуры
в сверканье гладких кож и складках дряблых шкур,
разлапистые львы и лучники амуры
смущают сообща открытостью натур.
Где женщины цветут махровые, как розы,
и «Вечную весну», и «Девочку с веслом»,
и черт-те что творят вода и солнце в бронзе,
не ведая вражды искусства с ремеслом,
Сотворена и ты на берегу песчаном
средь тысячи других счастливейшим из тел.
Твой тоненький загар, как мёд гречаный,
ещё не загустел.
Ещё не наш сезон. На этом пляже диком
меж ладных «дикарей» нескладны и узки
мы – темные в любви, как рыбы, безъязыки.
пугающе близки.
Давай войдём вдвоём в одно и то же солнце
и повторимся вновь, чтоб повторить опять
песочных египтян распластанные торсы
и выпуклых Афин боженственную стать.
Глее женщин и мужчин, как чаек, приручает
заматерелый пляж, прожжённый до костей.
А тоненький загар, как мёд гречаный,
ещё не загустел.
Н О Ч Ь С А Р Т Ю Р О М Р Е М Б О
Пусть ветер неудач сбивает с толку рыжих,
и гулко, как в аду, костяшки домино
о старости стучат; и тысячью отрыжек
икнёт супами в ночь столовое окно.
И гвозди папирос вбивает в глотку ярость,
когда подковы слов ладони не согнут,
и бабочки любви сплетут под одеялом
червивые тела, и крылья изомнут.
Поэт молчит, когда заполнена утроба,
и алый флаг смели знамёна простыней,
и пальцами иуд засаленной Европы
задушенный Париж сползает по стене.
В понтоновой тюрьме, как суки, жмутся сутки
голодных каторжан, и в небо – вопли жён,
и пляшут рифмачи под дудку проститутки,
и с ними друг Верлен – лирический пижон.
И новый молодой краснеет шеей бычьей:
«А ну, посторонись, гнилой интеллигент»,
и победили вновь паяц косноязычный,
чиновник и торгаш, игрок Ловимомент.
Зеваки, вот пример, как можно выйти в люди:
меняй, купи-бродай - и вырулишь, глядишь.
А турок иль козак, а гривна или рубль, -
«Як гроши завелись – ото й увесь Париж!»
Талант – уйти в себя, в проклятое молчанье,
могилу, где крестом – поставленный вопрос,
талант – прирезать песнь, когда слова мельчают,
и процветает жанр с названием донос.
Уйдёт он от меня, последний мальчик-с-пальчик,
купюры рифмовать и торговать рабом.
Сей мир не стоит слов, а уж стихов – тем паче,
и вся ему цена – молчание Рембо.
***
Качалась ветка яблони, пока
в траве каталось яблоко. От яблок
земля в саду играла, как доска,
грозя всю Землю опрокинуть на бок.
И ударений яблочных толчки
казались произвольными. Но точно
так попадали – в яблочко – цветки,
и в кажущемся хаосе цветочном
Своя пчела у своего цветка
задерживалась, ворожа над каждым
по-своему – ведь всё, что на века,
случается впервые и однажды.
Заповедая яблоку краснеть,
забыв про смерть и в пику здравой мысли,
что всем при жизни сбыться, и поспеть,
и не устать – так не хватает жизни!
В саду, где пляшет яблочный Адам
от яблони, и всякий раз на чудо
надеется трудяга-графоман
очередной; и, собственно, откуда
Словесный зуд, похожий на призыв,
и принявший сигналы позывные
за божий дар сумеет ли язык
почувствовать так вкусно, как впервые
Врубились в слово зубы дикаря
животному мычанию в отместку;
и, наконец, сумеет ли варяг
сыграть себя? И провалиться с треском.
Чтоб кто-то бросил: «Фу! – какая рвань.»
от собственной порядочности млея
и правоты. Такой себе гурман,
ни говорить, ни слушать не умея.
Но именно затем, что не дано
предугадать, нам пренебречь попыткой
нельзя. Пусть это выглядит смешно,
хоть раз – в губах детей – побыть улыбкой.
Т Р А М В А Й , Д О Ж Д Ь
Люблю трамвай, когда взлетая
под поэтическим углом,
как бы резвяся и играя.
гремит металлом и стеклом.
У Гумилёва с рельс сошедший
опять летит на Гумилёв,
и сам сошедший – сумасшедший,
и пассажиры без голов.
Он стал прозрачнее стакана,
и в нём сидящий убеждён,
что даже Анна дона Анна
его не видит за дождём.
Над ним скользит, сквозит и брезжит,
под ним бежит и дребезжит,
такой родной и зарубежный
в нём кто-то матерно визжит.
Сверкают молнии сурово,
забит ракетами астрал,
а он, мятежный, просит слова,
как будто и не умирал.
В одном вагоне группы,труппы
шутов, кликуш и просто клуш,
не отличишь живые трупы
от перемётных мёртвых душ.
Те, что ходили по теченью.
и те, кто против снизу вверх,
плывут по правилам движенья
одностороннего для всех.
Живые трупы мертвым душам
гласят – табличкой на груди:
- Свои надежды вслед идущим
оставь! Оставил, - проходи.
А два опальных Николая*
глядят, забившись в уголок.
как важно ходит по трамваю
безумный вертикальный волк.
И улыбается блаженно,
как Янус длинный и худой,
в окошке старый Евтушенко
а на подножке – молодой.
Как ваш приемник и приёмник,
но только счастливей стократ,
я узнаю Вас, бедный Йорик,
и Вас – по черепу – Сократ.
Вам тоже хочется, наверно,
сыграть с судьбой под интерес,
остановить с в о ё мгновенье
всем диалектикам вразрез.
Хотя бы раз ещё случиться,
до нитки вымокнуть, попасть
в участники из очевидцев,
живущим в пику и не в масть.
Но даже в «чудное мгновенье».
и даже самым «лучшим из»
никто не даст вам избавленья:
ни Бог, ни бес , ни атеист.
В стеклянном морге: «Гутэн моргэн!
поэт, и царь, и тень, и дух».
нам ехать долго очень долго.
Наденьте голову, мой друг.
Люблю трамвай живых и мёртвых
за иронический оскал
его собачьей умной морды,
что Маяковсий целовал!
P.S
Ты спросишь, тыча пальцем в небо,
и притворяясь кирпичом:
- Причём здесь ветреная Геба?
я не скажу тебе – причём.
Молчу, скрываюсь и не знаю,
куда бежим и дребезжим
г р о м о к и п я щ е г о трамвая
за пассажиром пассажир.
Твердохлеб Александр Васильевич
Родился 29.06.48 в г. Запорожье. Закончил филологический факультет Днепропетровского государственного университета и Московский литературный институт имени Горького. Преподавал в средней школе на Днепропетровщине. Отличник народного образования. Поэт. Член НСПУ с 1997 года. Автор поэтических сборников, публикаций в прессе. Лауреат областной литературной премии им. Д. Кедрина, Всеукраинской премии имени Н.Ушакова, премии Международного Фонда Буяновер.
.
|