Людмила Шарга "Затерявшийся взгляд"
07.05.2010, 10:52 | |
Затерявшийся взгляд Кто сказал, что наше прошлое принадлежит нам? Если бы это было так, то мы стали бы властелинами своих воспоминаний. Это так просто –… забыть… Но не мы властны над прошлым – только оно имеет над нами безграничную власть… Трамвай плыл сквозь октябрьскую промозглую, утреннюю туманность, а в вагоне становилось всё светлее и светлее: где-то там, за серыми, полусонными домами медленно и нехотя вставало солнце. Девушка, сидящая у окна, держала огромный апельсин в руках, и тонкие пальчики её казались прозрачными на фоне пылающего, источающего нежный аромат оранжевого шара. Отсветы апельсинового чуда полыхали на щеках девушки, вспыхивали в непослушных прядях вьющихся густых волос, выбивающихся то и дело из-под спортивной шапочки… Странное оцепенение овладело людьми. Зачарованные, они смотрели на апельсин, и глаза их теплели, согреваясь в свете, пробуждающем воспоминания о безмятежном, довоенном времени. Девушка с апельсином была оттуда, из детства, беззаботного и далёкого. Многим пассажирам трамвая пришлось повзрослеть рано, – их детство было украдено войной и теперь казалось выдуманным, приснившимся, рассказанным кем-то… Яркие, золотисто-рыжие волосы девушки, её длинный полосатый шарф, где полоска зелёная чередовалась с полоской оранжевой, зелёная шапочка с пушистым помпоном, – всё это тоже выглядело не настоящим, не естественным, не принадлежащим к сегодняшнему сырому, серому октябрьскому утру одна тысяча девятьсот пятьдесят первого года. Он уже видел раньше эту девушку, вот только не помнил где, при каких обстоятельствах. Да и она, видимо, знала его, потому что время от времени, поворачивалась к нему и вопрошала синим взглядом, недоумевая: «Ну, что ж ты? Почему молчишь, почему не помашешь мне рукой, не подойдёшь? Мы ведь сто лет знакомы!» Самый настоящий «апельсиновый» голод овладел им. Впервые за много дней, отдаляющих его, но не отдаливших ни на миг от страшного декабря сорок второго, ему захотелось очистить апельсин от влажной пористой кожуры и, разнимая с лёгким сухим треском солнечные, прохладные дольки медленно отправлять их в рот одну за одной, до тех пор, пока из глаз не потекут слёзы, и опомниться, когда всплывёт из темноты сознания мамин крик: «Аркаша! Что же ты наделал... А Мишеньке?” И знакомая волна тошноты поднялась со дна памяти, куда он заглядывать боялся, но делал это каждую ночь, в каждом из своих коротких, чёрно-белых снов, в которых только апельсин был цветным – ярко-оранжевым. В сорок втором ему исполнилось одиннадцать. А Мишеньке – шесть… Исполнилось бы шесть, если бы он дожил до своего дня рождения. Двадцатого декабря – у него, двадцать третьего – у Мишеньки. Но Мишенька не дожил, умер, глядя, как он, получивший в подарок на день рождения неслыханную роскошь – настоящий, огромный апельсин, съел сначала его, а потом и горькую, вяжущую рот кожуру. Из глаз лились слёзы, в горле невыносимо щипало, а он запихивал в рот куски кожуры и судорожно прикрывал его руками – боялся: вдруг младший брат сейчас попросит кусочек… Мамин крик вернул его в холодную и голодную блокадную реальность, и ему стало невыносимо стыдно перед мамой, выменявшей апельсин на небольшое овальное панно, привычно висевшее над их с папой кроватью. Мама и папа с гордостью говорили: «Коровин. Подлинник…». Он понятия не имел, кем был этот самый Коровин-Подлинник, но панно до слёз было жаль, оно было оттуда – из кем-то рассказанного и придуманного времени – из детства. Стыдно было и перед папой, который не видел этой гадкой, отвратительной сцены, но обязательно узнал бы о ней, вернувшись с фронта, а более всего было стыдно перед маленьким молчаливым Мишенькой. Потом его рвало оранжевой едкой кашицей, а Мишенька смотрел на всё это и по-прежнему молчал. Мама подошла, легонько толкнула брата в плечо, тот упал… Мама опустилась на колени и… Она не заплакала, нет, она завыла. Сначала тихонечко, потом всё громче и громче, раскачиваясь над начинающим коченеть тельцем младшего сына. До сих пор он просыпался по ночам оттого, что слышал её вой. Однажды случилось раздобыть апельсин. Он сразу пошёл к старому дому на Малой Подьяческой и оставил фрукт во дворе на скамейке, где мама часто сидела с маленьким Мишенькой, поджидая его из школы, а папу с работы. Брата она похоронила сама, а её схоронили чужие люди в братской могиле. Отыскать в какой – до сих пор не получилось. Поэтому он и оставил апельсин у старого дома. Ему казалось, что маме тоже хотелось тогда съесть солнечную долечку. Или, хотя бы, половинку долечки… Она умерла за пять дней до того, как в их квартиру ворвался солдат в валенках и дублёном полушубке, схватил его на руки и крикнул кому-то в дверь: «Здесь ещё мальчик. Живой…» Солдат вынес его на лестничную клетку, где на ступеньке сидело человеческое существо, закутанное в огромный платок. Синие глаза на прозрачном лице казались безжизненными, потухшими. Существо шепнуло: «Я – живая. Мои все умерли.», – и потеряло сознание. От блокадного прошлого осталось тяжёлое наследство: сны, в которых всё ещё хотелось есть, бережное отношение к хлебу, «апельсиновая» тошнота, чувство вины перед мамой и Мишенькой, и умение отличать сытого человека от голодного. У того усача с чёрного рынка, который в обмен на панно протянул маме оранжевый шар, просвечивающий через тоненькую папиросную бумагу и малюсенький, кукольный мешочек с мукой, вид был довольный, глаза блестели особым, «сытым» блеском, и румянец играл во всю щеку… В вымерзающем, вымирающем, осаждённом Ленинграде таких людей было немного, но они были. От них и пахло по-другому, – сытостью, тёплым хлебушком, едой… И вели они себя уверенно, нагло, смело, тогда как голодные, обессиленные, измученные голодом и холодом люди, двигались медленно, рассчитывая каждый свой шаг, каждое движение, каждый вздох. Вынырнув из холодного потока воспоминаний, он вновь встретил взгляд, синий и насмешливый… Представил, как протягивает ей апельсиновую дольку, как по нежному, округлому подбородку стекает густой, липкий апельсиновый сок, как целует пухлые влажные губы… Она сошла на той же остановке, что и он, пошла медленно, будто давая ему ещё один шанс. Трамвай давно ушёл, а он стоял и смотрел ей вслед, не переходя улицу, чувствуя, что вот-вот она обернётся. Не может не обернуться… И она действительно обернулась, и тогда он рванулся на оранжевый зов, забыв обо всём на свете. В маленьком безлюдном скверике они поделили апельсин пополам и съели, беспричинно хохоча на всю округу. Оранжевое свечение не исчезло, оно проступало теперь откуда-то изнутри. Её волосы, кожа, улыбка – всё излучало живое, ни с чем несравнимое, солнечное тепло. – Рената, – она протянула испачканную апельсиновым соком, крепкую ладошку. – Меня зовут Рената. Половина знакомых называет меня Рена, половина – Ната. Отзываюсь и на первую часть имени и на вторую. – Аркадий, – он осторожно взял её липкие пальчики в свою ладонь и поразился их цепкости. – Давай поженимся, – неожиданно быстро сказала она. Аркадий рассмеялся, но оборвал смех под ледяным лезвием синего взгляда. – Прости. Шутки у тебя, Рета. Мы знакомы, – он посмотрел на отцовские часы, – сорок пять минут. Половина первой пары прошла… – Как ты меня сказал? – Синий лёд начал потихоньку подтаивать. – Надо же, меня никто так не называл ещё. Значит – женимся! А насчёт сорока пяти минут, ты ошибаешься. Я тебя знаю давно, ты учишься на факультете у моего отца. И мне кажется, что я тебя видела ещё раньше, в детстве. Ты на какой улице живёшь? – На Бумажной… Я просто соединил первую часть имени с последней, опустив середину. По-моему – неплохо звучит: Ре-та. Эраст Леонидович твой отец? – Отец. Мой отец. И, возможно, твой будущий тесть… – Рената резко поднялась со скамейки. – Моё предложение остаётся в силе до… завтра. Если надумаешь, позвони вот по этому номеру. Звонить можно и ночью – я перенесу аппарат к себе в комнату. Завтра – в ЗАГС. А вечером – в Москву. – Зачем в Москву? – недоумевающий Аркадий смотрел ей в глаза, пытаясь убедиться в том, что она шутит. – Хочешь прославиться? Объездить со своими картинами весь мир, продавать их на аукционах в Лондоне, Париже? На твои персональные выставки люди будут выстраиваться в очередь, а твои работы будут скупать для коллекций в загородные дома. Ты получишь Сталинскую премию, потом – Нобелевскую... Жить мы будем в Москве, там нас ждёт трёхкомнатная квартира. Какой у тебя размер обуви? – поинтересовалась она, как бы между прочим, – А рост, кажется, – третий… – Сорок третий… – Аркадий оглянулся. – Рета, а ты не боишься, что я сейчас пойду на Литейный – в «Большой дом», – и там всё расскажу. И твоего отца… Да и тебя – тоже… Как же так можно – первому встречному… И потом, насчёт моих картин, которые будут покупать для коллекций миллионеры, – а вдруг я – бездарь, обычный маляр? Ты же не видела их, а если и видела, то твоё мнение ровным счётом ничего не значит. – Никуда ты не пойдёшь, – усмехнулась Рената. – Я тебя насквозь вижу. А картины твои я знаю – успокойся. Более того, открою тебе один ма-а-ленький секрет: одна твоя работа за прошлый курс укатила в Армению, да ещё как укатила! Папе за неё хорошие деньги заплатили. Но дело не в этом. Потом. Потом мы сядем, и на семейном совете тебе всё расскажем. Как сделать так, чтобы твои работы покупали – что для этого нужно… И что – не нужно. Я жду звонка! И она ушла, размахивая длинными концами полосатого шарфа, а он понял, что ни на какие занятия сегодня уже не пойдёт. В происшедшее не верилось, в услышанное – тем более. Но кожа на руках ещё оставалась липкой и остро пахла цедрой, а на губах дрожал апельсиновый, кисловато-сладкий привкус её поцелуя. Поздно ночью, когда соседи уже спали, он выскользнул в коридор, осторожно снял трубку и набрал номер. Ответили сразу, видимо звонка ждали и были уверены, что он позвонит. Голос его, хриплый и чужой, вымолвил всего одно только слово, и слово это, смешавшись с гулом тысячи других слов в телефонных проводах, полностью изменило его судьбу, судьбу синеглазой девочки и судьбу их ещё не родившегося сына. продолжение http://charga.ucoz.ru/publ/2-1-0-31 | |
Категория: Проза | | |
Просмотров: 657 | Загрузок: 0 |
Всего комментариев: 0 | |