Андрей Ширяев. Право на выход.
19.10.2013, 12:11




                                                                                 АНДРЕЙ  ШИРЯЕВ






Привычно доедать до последней крошки,
привычно доживать до финальных титров.
Сценарий жизни старой подвальной кошки
достоин девяти уссурийских тигров.

Сценарий лжи. Леплю куличи из ила,
тяну больное, путаясь в алфавите.
Честней, пока не поздно, разлить чернила,
и кинуть грош Харону, и встать, и выйти;

и вновь — по темноте за бессонным стражем,
в окраинном кинозале, в луче экранном,
где мир, подобно мне — короткометражен,
а я — всего лишь пепел над океаном.


.

Веер. Бамбуковый ветер. Натянутый шёлк.
Вечный мальчишеский голос читает стишок.

Тысячу лет он приходит с пустого листа.
Девочка трогает лист, но не видит лица.

Веер касается воздуха. Воздух искрит.
Губы касаются слов, вспоминая санскрит.

Тает янтарь на ладони. Поёт вдалеке
древнее время на древнем чужом языке.

Девочка слушает. Девочка слышит слова.
Мальчик читает. По шёлку стекает смола.


.

В теле, холодном, как утро над Андами. Или
в мокрых осенних проулках под сетью брусчатки.
Или в подлеченной лаймом дешёвой текиле,
высохшей годы назад на беспалой перчатке.

В гонке по горному городу. В памяти. Вроде,
ты и не ищешь его, наглеца, самозванца,
лживого, точно чужие стихи в переводе
на торопливый жаргон поцелуев и танца.

Длинный, в нелепой одежде из мятого блеска,
ливень как ливень. Единственный. Бывший однажды.
Вроде, и ты для него — не скользящая леска
ниже щетины на горле. Лекарство от жажды.

Вы не вернётесь. Но здесь, над жаровней с углями,
в байкерском баре на всё ещё юном востоке,
светит квадратное солнце с кривыми углами —
ваш амулетик, случайно забытый на стойке.


.

Да, птицелов, сегодня последний рейс.
Не позовут птенцы, не загонят псы
к небу, где сердце мерно колотит в рельс —
там, на конце посадочной полосы.

Там, где моя земля. И по всей земле —
змеи. На каждый шаг по одной змее.

Помнишь узор на коже? В узоре тлел
воздух, струилась кобра, ползла гюрза,
властно текли тугие спирали тел
вверх по рукам. И выше — глаза в глаза.

Верь им. Люби их гнёзда. Корми с утра
кровью и тихим золотом изо рта.

Видишь плечо? Ложись на него и спи.
Кожа крепка. Узоры подобны снам.
Я помогу, не бойся. В моей степи
можно начать со смерти. Но дальше — сам.

Спи, змеелов. Иди к девяти кругам.
К небу, по пояс вкопанному в курган.


.

Струны. Дорожный столб. Город вокруг столба.
Танцы на дне реки. Люди, любовь и голод.
Время сорвать венец, шрамы стереть со лба
и обратиться в крест, благословляя город.

Город её детей. Сладкий шипучий пот.
Крылья и мёд. Она — точно оживший улей.
Выросла для меня, и для меня поёт
женщина на земле дикорастущих углей.

Ближе — лицом к лицу. Голод. И я беру
губы с настоем слёз, солнца и померанца.
Вздрогнет, ладонь мою крепче прижмёт к бедру,
чтобы не потерять. Чтобы не потеряться.

Чёрная пыль трущоб. Красный воздушный змей.
Белый сухой огонь. Бег по тягучей лаве.
Кровососущий ритм. Выживи и сумей
вынести этот фанк. Сделай меня в облаве

между летящих пуль, в дырах зубов и стен,
звуком терновых струн вторя ночным сиренам.
Похорони меня, и обвенчайся с тем,
кто над людьми — крестом, яростным и смиренным.

Он на твоих губах, я за твоей спиной —
столб на краю земли, шрам посреди дороги.
И у чужих детей, эти — мои со мной —
вечные, как долги, странные диалоги.


.

Родившийся под утро ветер тих
настолько, что пустыня — отпустила.
Четырежды ещё взойдёт светило,
четырежды коснувшись рук твоих.

Падёт рассвет и грянут топоры,
блестя белками, кромками блистая,
и галки закричат, изобретая
горбатый ритм, связующий миры.

Осенний воздух наполняет дом,
ведёт меня по лабиринтам комнат.
Но воздуха не хватит, чтобы вспомнить
то, сколько мы не прожили вдвоём.

Не хватит ни вина, ни ворожбы,
ни веры в неземное притяженье,
в смешенье слёз и слов кровосмешенье
в попытке уберечься от судьбы.

И — хватит. Ночь садится на кровать,
на мой кораблик изо льна и луба.
И счастье мне прокусывает губы,
мешая забывать.


.

1. Что ноябрь — не зима, пусть расскажет мне кто-то другой,
пусть ведёт меня девять кругов по единому звуку.
Я пойду, потому что мне нужно ослепшей рукой
чью-то чувствовать руку.

Потому что живу на причале, и воздух рябой
обжигает дыхание смесью шафрана и скорби,
потому что ныряю ночами в почтовый разбой,
отправляя посланье по адресу urbi@orbi…

Потому что — один. Потому что ноябрь — не зима.
Потому что троллейбусы варят холодную кашу.
И уже не посмею насытить игрою ума
этой горькой поэзии горькую чашу.

Остаётся остаться, пеняя тебе, Велимир,
на способность поверить в дверной задохнувшийся зуммер.
Так господь, сотворивший расколотый надвое мир,
усмехнулся и умер.


2. …и сражение роз неизбежно, и злой лепесток
в трансильванскую глушь заскучавшими пальцами сослан,
и неспешно галеры сквозь сердце идут на восток,
погружая в остывшую кровь деревянные вёсла.

Здесь, где кожа подобна пергаменту, падают ниц
даже зимние звёзды и мята вина не остудит,
бормочу, отражая зрачками осколки зарниц:
будь что будет…

Так ли больно тебе, как тебе не умеется знать
об искусстве любви, безыскусный мой, бедный Овидий?
Одиночество пить, как вино, и вином запивать
одиночество в чашках аптекарских взломанных мидий.

Говори мне: кому — я? Зачем я на этих весах?
Кто меня уравняет с другими в похмельной отчизне?
…а прекрасный восток оживает в прекрасных глазах
слишком поздно для жизни.

.

Уже была черёмуха. Теперь
Москва боится заморозков, Тверь
в ночное небо смотрит из колодца,
Европа бодрствует, и счёт потерь
неведомым учётчиком ведётся.

Стучат костяшки, прыгает луна,
как лезвие в руке у пацана,
рисует натюрморт в оконной раме.
И ночь. И скучноглазая шпана
роится под слепыми фонарями.

Плетутся строки, плавает металл
у самых глаз. И, завершив овал,
кивнув — разлука выше, чем разруха —
меня прикончит деловитый галл
неровным росчерком в графе гроссбуха.

И музычка на девяти ветрах
дрожит, пока с усмешкой на губах,
в ночном ларьке разменивая сотню,
проходит некто в грубых башмаках
и нимбом освещает подворотню.


.

Три истины: огонь, вода и глина.
Гончарный круг. Весь август у порога
темнела перезрелая малина
и тоже принимала форму Бога.

Я слышал музыку. В привычном гаме
и топоте на школьных переменах
звучали голоса за облаками
каких-то духовых, каких-то медных.

Не зная обо мне ни сном, ни духом,
вода в природе двигалась кругами
весь век, пока я становился слухом
и круг вокруг оси вращал ногами.

Я слушал так, что только и осталось
стать нему и не тяготиться этим,
и, сознавая собственную малость,
влюбляться в женщин, улыбаться детям,

наследуя небесному гобою,
в круговорот идти водою пленной
и, возвращаясь, заполнять собою
случайные неровности Вселенной.


.. Так задумал садовник. И яблоко в руки легло,
сумасшедшее тёплое яблоко, девочка, нимфа,
проливная бессмертная плоть, совершенная рифма,
совершённая где-то неведомо кем.
                                                                                Замело,
занесло меня палыми листьями жёлтыми, пылью
на щербатой брусчатке в размеренной мёртвой Москве;
и слепой пейзажист, панораму теряя в мазке
полубережном-полунебрежном, мыча от бессилья,
прорисует мне крылья и выплеснет чёрным на холст,
и умрёт на подрамнике, в небо уткнувшись белками,
и закатятся за горизонт удивлённые камни
и уже не вернутся. Уже не вернутся.
                                                                                   И хоть
убегай от тебя по трамвайным путям, рассекая
замороченный день воронёным вороньим клинком,
замороженной тенью, но, ведомой силой влеком,
я четвёртую вечность в тебя прохожу, проникаю,
прорастаю упругими струями в ритме плюща
по опасным камням обожжённым и сладким, и тлею
инфернальным пятном в обнажённом пространстве Бердслея,
неоконченной линией в складках чужого плаща.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пой мне, девочка, пой, как тупому усталому Перу
Сольвейг пела и плакала тёмной горючей смолой,
янтарём ароматным, и хрупкой сосновой иглой
в янтаре застывала, и плакала, полною мерой
отмеряя отчаянье мира.
                                                       Блуждающий бритт
усмехнётся, подслушав: «О чём эта странная пара?
Жёлто-синий автобус?.. По-русски?»
                                                                                     Но вскрикнет кифара
и осыплется пресное злато в садах Гесперид.


2. Заходи, сирота, в это тёмное логово, пей
отбродившее кислое пиво из глиняной кружки,
обнимай меня крепче, ликуй, торжествуй, цепеней
от любви, забывая о роли случайной подружки,
забывая себя в пропотевшем постельном бреду,
в шевелении тел в напряжённом простынном пространстве,
переполненном хриплым дыханием; думай: приду
и возьму тебя снова. Придёшь и возьмёшь.
                                                                                               В постоянстве
продувного веселья, и грязи, и слёз, погоди,
различишь ли шестнадцать молчаний обидных, неявных
меж семнадцатью вдохами, там, в пустоте, позади
пустоты, пустоты, что опять не велит нам на равных
разыграть эту партию, выйти в финале на «бис»
и минуту назад умереть, и ещё на минуту
возвратиться назад, чтобы вновь умереть и убийц
так и не разглядеть, не узнать; и по-волчьему люто
перегрызть себе руку в запястье и видеть, что кисть
всё пытается жить в безнадёжном капкане, отдельно
от холодного мозга, который настолько нечист
и настолько стерилен, что влажная вата видений
для него предпочтительней прочего.
                                                                                     Знаешь, сентябрь
скоро вызреет осенью мертворождённой, нелепо,
словно меченый солнцем слепой восходящий Центавр
с недоуздком во рту посреди авестийского неба.

А с утра — уходи, не оглядывайся, боже мой,
на меня, на неспящего, на не поднявшего веки,
уходи — то ли белой вдовой, то ли чёрной женой,
той пресветлой, которую создали нежные греки.

.


Голубка, прощай. Поцелуй на прощанье
горчит миндалём. Протяни мне ладони
звенящими чашами жаркой латуни,
литаврами смеха даруй мне прощенье!

Голубка, прощай. Обедневшим вассалом
познаю опалы больную свободу
и где-то за третьим вокзалом забуду
твоё настоящее. Помни весёлым.

Голубка, прощай. Поминай меня лихом.
Я лгал тебе так, что, пожалуй, и не был
с тобой никогда. Холод падает на пол,
на листья, на поле, политое лаком.

Голубка, прощай. Февралём рукописным,
слепым, рукопашным закончится эта
двоим непонятная странная смута.
Ты станешь распутной. Я стану опасным.

Голубка, прощай. На изломе минуты
застывший троллейбус — архангел вечерний,
и ночь твоя через лиловое с чёрным —
две медных монеты.


ПО МАТЕРИАЛАМ САЙТА

http://www.shiryaev.com

Андрей Ширяев родился в 1965 году в Казахстане. Окончил отделение поэзии Литературного института имени Горького. Работал журналистом, звукорежиссером на телевидении, издал несколько сборников стихов, в том числе Продрогший пантеон (1989), Мастер зеркал (1994), Глиняное письмо (1996), занимался переводами, был членом Союза писателей Москвы.

Покончил жизнь самоубийством.

В одной из записей в Facebook сообщается, что он застрелился в ванне своего дома в Сан Рафаэле, Эквадор, где жил на протяжении последних десяти лет.

18 октября, в 8 часов утра по киевскому времени, поэт оставил на своей странице в Facebook предсмертную записку, в которой пояснил, почему хочет покончить с собой.

В частности, в записи были следующие слова: "В последнее время два инфаркта и инсульт на фоне диабета подарили мне массу неприятных ощущений. Из-за частичного паралича ходить, думать и работать становится труднее с каждым днём. Грядущее растительное существование -оно как-то совсем уж не по мне. Так что, действительно, пора".



Категория: След в сердце... След на Земле. | Добавил: diligans
Просмотров: 1269 | Загрузок: 0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]